Category: еда

Category was added automatically. Read all entries about "еда".

Историк на мирных переговорах

Репников А.В., Ланник Л.В.
Историк М.Н. Покровский о мирных переговорах в Брест-Литовске; Дневниковые записи М.Н. Покровского о переговорах в Брест-Литовске (Начало 1918 г.) // Россия и современный мир. 2021. № 3. С. 180–214.

СКАЧАТЬ СТАТЬЮ ПО ССЫЛКЕ
http://rossovmir.ru/article.php?id=836

pdf
http://rossovmir.ru/files/1131.pdf

***
Покровский М.Н..jpg

Бандит превратился в колбасу, которую сожрала говорящая собака

- Под столом лежала колбаса, толстая и аппетитная на вид из всех, которые я когда-нибудь видел. Я поднял ее.

– Как, черт возьми, сюда могла попасть эта штука?

Едва Мира разглядела то, что я держал в руке, как упала в обморок.

....


- Ты отдал колбасу собаке! – крикнул я, хватая его за руку.

– Почему же нет? – агрессивно ответил Богль. – Вы что, сами хотели ее слопать?

– Слушай, ты, несчастный толстяк! – воскликнул я. – Это была не колбаса! Это был Пабло!

– Что такое ты здесь мелешь? – Богль широко раскрыл глаза.

– Эта колбаса вовсе не была колбасой! Это был Пабло, превратившийся в колбасу! – объяснил я, стараясь говорить как можно тише.

– Колбаса не была колбасой. Она была Пабло, – повторил Сэм оторопело. – Ты так сказал?

– Да, толстокожий болван!

– Проклятие! Все же это была колбаса.

– Нет же, это был Пабло, превратившийся в колбасу. Как тебе это вдолбить в твою глупую башку?!

– Но это была колбаса, – Богль испугался. – Я видел.

https://booksonline.com.ua/view.php?book=93589&page=23

Как некоторые интерпретируют твои слова и тексты... Так и есть

"Предложения состоят из дров"

"- Дорогие интернатники, достаньте листалки в клеточку. И возьмите писалки.
Интернатники зашуршали.
- И напишите в листалках такое предложение:
ГРУЗОВИК ЕДЕТ.
Меховые школьники как по команде свесили языки направо и стали писать.
Люся ходила по рядам и смотрела в тетра... то есть в листалки.
Каких там только ошибок не было! И "грузАвик", и "кузовик". И было сказано, что он "едИт" и даже что он "йедёт".
Люся спросила:
- Из каких частей состоит это предложение? Пусть ответит ученик Биби-Моки.
Биби-Моки выбрался из-за парты, и стало видно, что он не ученик, а ученица. Потому что Биби-Моки была в ярко-зеленой короткой юбочке.
Она сказала застенчивым голосом:
- Из двух частей. Из действователя и действа.
- Правильно, - сказала Люся. Хотя она впервые в жизни слышала про действователь и действо. Она знала, что есть подлежащее и сказуемое. - А теперь мы расширим это предложение и запишем его так:
СИНИЙ ГРУЗОВИК ЕДЕТ С ДРОВАМИ ПО ДАЧНОМУ ПОСЕЛКУ.
Все ученики снова вытащили языки и заработали. И снова в тетрадях появились "КрузАвики", "пАселки" и даже возник какой-то загадочный "е-дед с дровами".
Отворилась дверь. Интернатники сделали стойку на лапах. Только зря, потому что вошла бригада, брошенная на чистку Мохнурки.
Мохнурка начальственно сказал:
- Блюм!
В этот раз он был чистый, но мокрый. Хоть развешивай его на канате сушить.
"Куда бы его пристроить?" - подумала Люся. На плане в Получальнике Мохнурки не было.
- Есть у вас свое место? - спросила Люся.
- Нет, - ответил крот. - Я сверхнормный.
"Мало того, что он норный, он еще и сверхнормный! - подумала Люся. - Не сажать же его в печку".
Девочка взяла стул и устроила Мохнурку рядом с Иглосски.
- Давайте я тоже буду учитель? - предложил он, подняв на Люсю черные очки. - Я буду ваш заместитель.
- Нет! - рассердилась Люся. - Ты не будешь учитель. Ты будешь отвечатель. Вот видишь, на доске написано предложение:
СИНИЙ ГРУЗОВИК ЕДЕТ С ДРОВАМИ ПО ДАЧНОМУ ПОСЕЛКУ.
- Из каких частей оно состоит? - Люся посмотрела на Мохнурку.
- Из... из... из вот каких. Из грузовика и поселка.
- И все?
- Нет не все. Еще из колес, из кузова, из кабины, из шофера, из дач, из много-много дров...
- Ты ничего не забыл? - ехидно спросила учительница.
- Он шины забыл! - закричал Бурундуковый Боря.
- Еще горин! - подпрыгнул на задней парте тушканчик.
- Какой такой "горин"?
- Который в моторе горит. Без него машина не уедет.
- Нет, дорогие интернатники, это мы с вами никуда не уедем, если так будем предложение разбирать на части. Как мы уже выяснили, в этом предложении есть действователь - "грузовик" и действо, то есть действие, - "едет". В моей людовецкой школе действователь называют подлежащим, а действование - сказуемым. А что можно сказать о слове "синий"? Какой это член предложения?
- Синий, - сказал Мохнурка.
"Сам ты синий!" - чуть-чуть не закричала Люся. Потому что с появлением этой темноты из печки жизнь в классе явно осложнилась.
- Это определение. Это слово определяет, какой грузовик. Описывает его. Рассказывает о нем. Характеризует его. Понятно? - спросила она у красавицы ласки с первой парты.
- Понятно, - ответила ласка.
- Значит, как называется этот член предложения?
- Характеризователь.
- Допустим... Есть еще характеризователи в предложении?
- Есть, - ответила ласка. - Слово "дачный".
- Правильно. А больше нет?
- Больше нет.
- Нет есть! - возразил Мохнурка.
- Да? - удивилась Люся. - Какие же?
- Там дрова березовые. Я сам видел.
- Что ты там видел, не имеет значения. Имеет значение то, что написано на доске. А на доске нет такого характеризователя - "березовые".
Потом Люся задумалась и спросила:
- Каких характеризователей еще нет на доске? Пусть, кто знает, скажет.
- А можно про дрова? - спросил Сева.
- Конечно, можно.
- Они невкусные.
- Почему?
- Потому что березовые. Если бы осиновые, были бы вкуснее.
- Я не пробовала ни осиновых, ни березовых, - сказала Люся. - Но я тебе верю. Еще что мы можем сказать о грузовике и о поселке? Вот вы скажите, - обратилась она к Биби-Моки. - Хотя бы про шофера. Что мы можем про него сказать?
- Что он холостой.
- Почему? - удивилась Люся.
- Потому что он дрова возит.
Люся так удивилась, что не знала, что и сказать.
- А что? Она права, - вмешался Цоки-Цокин пап. - У нас на дрова всегда молодежь бросают. И на уголь. И на снег. А солидные водители возят дорогие товары. Я, например, хендрики вожу.
Люся поняла, что она скоро запутается в хендриках, дровах и холостых грузовиках. Она сказала:
- Все. У нас хватит характеризователей. Теперь мы вставим их в предложение. Вот что получится:
СИНИЙ И СИЛЬНЫЙ ГРУЗОВИК С МОЛОДЫМ ХОЛОСТЫМ ШОФЕРОМ ЕДЕТ ПО ДАЧНОМУ ПОСЕЛКУ С БЕРЕЗОВЫМИ НЕВКУСНЫМИ ДРОВАМИ.
Прогудел начинальник.
В кабинете директора белочкин пап подошел к Люсе:
- Я просто восхищен вами. Вы так хорошо все объясняете. - Он повернулся к диру: - Оказывается, предложения состоят из дров. А солидные люди возят хендрики. ".

"да не будут вас смущать обилие водки, пьяные лица, разбивание кирпичей и арбузов о головы

с криками «ВДВ» и прочей не очень эстетичной атрибутики. Очень реалистично и грустно".

Женский взгляд на сериал https://irecommend.ru/content/v-afgane-my-byli-bratya-po-soyuzu-v-soyuze-bratya-po-afganu-komintern-eto-zemlyachestvo-po-v

***

"Вот вся музыка - начиная от саундтрека-заставки - великолепного печально-тревожного “прощания с Россией” Эдуарда Артемьева и заканчивая попсовыми хитами тех лет - всё в точку. Основной саундрек на фоне марсианских пейзажей Афгана, в которых главные герои зависли между гибелью и спасением… и заход советских вертушек в выжженное солнцем ущелье им на выручку - мне кажется, явная отсылка к страшному вагнеровско-копполовскому “Полету Валькирий” из знаменитого “апокалипсиса...” Сцена пробирает".
https://irecommend.ru/content/velikolepnyi-film-o-vremenakh-o-nravakh-kartina-epokhi-peremen



"Из мыслей о предстоящем застолье Тарабаршина вывело появление на сцене тощего белобрысого певца с

косичкой на затылке, схваченной у основания простой резинкой. Это был все более входящий в моду Земляникин. Он незамедлительно приступил к делу, запев слащавым тенором “В парке Чаир”. Потом были еще какие-то танго или тангообразные романсы. И вдруг...

— Четвертые сутки пылают станицы, — затянул Земляникин.

“Он что, спятил?” — не поверил себе Тарабаршин и окинул взглядом притихший зал. А Земляникин все пел и пел про поручика Голицына и корнета Оболенского, который то наливал вина своему белогвардейскому начальству, то надевал ордена перед боем с большевиками, про подлых комиссаров, которые ведут “наших девочек” к себе в кабинет.

“Вот спирохета бледная, — с ненавистью подумал Тарабаршин, — еще и задницей при этом крутит. Неужели не стащат его со сцены. Ведь здесь все коммунисты. Все, на сто процентов!”

Но зал молчал и слушал. И в этот момент Тарабаршин осознал, что зал смотрит не на сцену, не на Земляникина, а на лысину, блестевшую в первом ряду. Что сделает главный идеолог партии, прораб перестройки? Встанет и выйдет? Тогда за ним поднимется и выйдет весь зал. И конец тогда этой бледной спирохете. Петь будет в другом месте и другие песенки. А если зал не встанет, тогда...

Земляникин допел. После некоторой паузы лысина в первом ряду качнулась вперед, и Тыковлев захлопал. Вслед за ним сначала нерешительно, а потом все более дружно зааплодировал зал.

“Пожалуй, советской власти приходит конец, — сделал вывод Тарабаршин. — Но и вам, ребята в генеральских погонах, что аплодировали вместе с Тыковлевым, конец будет тоже. Вы только еще не поняли этого. Все мните, что обойдется”.

Подумал и осекся. Еще раз обвел глазами хлопающий в ладоши зал, поглядел на соседей. Люди чему-то глупо улыбались. Скорее от облегчения, чем от удо­вольствия. Сидевший в следующем ряду Андрей не хлопал. Глаза были опущены вниз, лицо несчастное.

“Страдают дипломаты, — зло отметил про себя Тарабаршин. — Чуют, куда ветер дует. А я что? Почему я не встал и не вышел из зала? Почему этого не сделал никто из других сидящих здесь? Ведь присягу на верность советской власти все приносили, ею выпестованы, ее хлеб ели... Тыковлев не ушел? Тыковлев хлопает? Так что? Он отпустит нам смертный грех предательства? Как бы не так! Удобное, конечно, объяснение. Но, дорогие товарищи, вы все не лучше Тыковлева. И я тоже. Нисколечко. А на самом деле даже хуже. Потому что нас много, а мы за ним, а не за своей совестью идем. И кара нам будет страшная. Не зря ведь говорится: предающий предает прежде всего самого себя. Покатимся, скоро все покатимся вниз. А впрочем, так нам и надо”. схваченной у основания простой резинкой. Это был все более входящий в моду Земляникин. Он незамедлительно приступил к делу, запев слащавым тенором “В парке Чаир”. Потом были еще какие-то танго или тангообразные романсы. И вдруг...

— Четвертые сутки пылают станицы, — затянул Земляникин.

“Он что, спятил?” — не поверил себе Тарабаршин и окинул взглядом притихший зал. А Земляникин все пел и пел про поручика Голицына и корнета Оболенского, который то наливал вина своему белогвардейскому начальству, то надевал ордена перед боем с большевиками, про подлых комиссаров, которые ведут “наших девочек” к себе в кабинет.

“Вот спирохета бледная, — с ненавистью подумал Тарабаршин, — еще и задницей при этом крутит. Неужели не стащат его со сцены. Ведь здесь все коммунисты. Все, на сто процентов!”

Но зал молчал и слушал. И в этот момент Тарабаршин осознал, что зал смотрит не на сцену, не на Земляникина, а на лысину, блестевшую в первом ряду. Что сделает главный идеолог партии, прораб перестройки? Встанет и выйдет? Тогда за ним поднимется и выйдет весь зал. И конец тогда этой бледной спирохете. Петь будет в другом месте и другие песенки. А если зал не встанет, тогда...

Земляникин допел. После некоторой паузы лысина в первом ряду качнулась вперед, и Тыковлев захлопал. Вслед за ним сначала нерешительно, а потом все более дружно зааплодировал зал.

“Пожалуй, советской власти приходит конец, — сделал вывод Тарабаршин. — Но и вам, ребята в генеральских погонах, что аплодировали вместе с Тыковлевым, конец будет тоже. Вы только еще не поняли этого. Все мните, что обойдется”.

Подумал и осекся. Еще раз обвел глазами хлопающий в ладоши зал, поглядел на соседей. Люди чему-то глупо улыбались. Скорее от облегчения, чем от удо­вольствия. Сидевший в следующем ряду Андрей не хлопал. Глаза были опущены вниз, лицо несчастное.

“Страдают дипломаты, — зло отметил про себя Тарабаршин. — Чуют, куда ветер дует. А я что? Почему я не встал и не вышел из зала? Почему этого не сделал никто из других сидящих здесь? Ведь присягу на верность советской власти все приносили, ею выпестованы, ее хлеб ели... Тыковлев не ушел? Тыковлев хлопает? Так что? Он отпустит нам смертный грех предательства? Как бы не так! Удобное, конечно, объяснение. Но, дорогие товарищи, вы все не лучше Тыковлева. И я тоже. Нисколечко. А на самом деле даже хуже. Потому что нас много, а мы за ним, а не за своей совестью идем. И кара нам будет страшная. Не зря ведь говорится: предающий предает прежде всего самого себя. Покатимся, скоро все покатимся вниз. А впрочем, так нам и надо”."
http://www.nash-sovremennik.ru/p.php?y=2002&n=12&id=7

«Одному заключенному он послал письмо, с указанием адвоката

Белова, к которому он рекомендовал обратиться. Письмо было запечено в булке, булка вложена в поросенка зажаренного, а поросенок послан под видом подаяния одной женщиной. И все же, при наличии таких данных, *его стесняются перевести в другой приход*, находя, что *улик* недостаточно. Между тем *и губернатор требует* не только перевода о. Елабужского, но *и высылки его из губернии*».


http://www.bogoslov.ru/text/456983.html

Повесть 1986 года (2).

Ходко да славно уминается продукт под гостелюбивый клич: «Припасов не жалеть!» Да и то, чего жалеть, когда шепни только — прислуга школеная, напрокат из города взятая, мигом подкрепление из погреба достанет.

Закусок отведал — налегай на дичь. На здоровенных блюдах исходят манящим знатока, чуть приметным горчащим духом тетерки да фазаны. Приправляй мясо вареньями, рябиновым ли, брусничным, а хочешь, той же ягодой, но моченой…

Посередке стола — ночной гвоздь. Молодая медвежатина! Браконьерского, конечно, происхождения, из заказника, но оттого еще вкуснее. Доставь себе удовольствие — востри нож сам, вон точило…

Богат стол, слюнки текут у припоздавшего, а доброхот, дожевывая сочащийся кус, уже скликает подмогу — проворить на печных углях шашлык из лосенка; мало им, вишь ли…

Конечно, переправлять в утробу этакую роскошь просто так — полудовольствия. И в домике пьют. Но по ассортименту — нищенски, потому как у хозяина выстраданное убеждение: здоровый напиток во всем мире только один — «кладбищенка». Берут спирт, наливают полстакана (новичкам — четверть), поджигают, он занимается прозрачным голубым пламенем — это и есть «кладбищенка». Свежие могилы по ночам похоже светятся, трепетно и пугающе. А дальше, чтоб страх убить, — залпом! И красномордый в зубы: в нем жидкости много — пожар в потрохах тушит. Можно, конечно, и квасу плеснуть, но это больше для слабаков. Их, кстати, «разведенка» дожидается — так Бельчук выражает презрение к обычной водке.

Как водится, стены домика увешаны охотничьими трофеями. Прямо к сосновым бревнам прибиты в нарочитом «философическом соседстве» (усмешлив Бельчук при излюбленном этом речении) шкуры хищников и их жертв: медведя и лося, волка и сайгака, куницы и белки, харзы и кабарги; на внутренней стене, отделяющей трапезную от оружейной, красуется «лисье ожерелье» — семь черно-бурых шкур сшиты в одну, семь голов грустно глядят вниз на семь пышных хвостов; в глубине избы, с приколоченного под потолком массивного сука, яростно скалится рысь, вся подобравшаяся для прыжка, чтобы вонзить клыки в жирную шею велиречивому тамаде; с противоположного конца сонно таращится на пирующих голова горного козла мархура с метровыми рогами-штопорами и косматой патриаршей бородищей; под ногу гостю смиренно стелятся шкуры северных оленей, они не в цене; но главная охотничья реликвия — шкура громадного амурского тигра с простреленной во лбу головой — тешит душу хозяина не здесь — в его кабинете на третьем этаже…

Нет, не палил Бельчук в тигра, и на медведя не ходил, и у кабаньих троп в засаде не сидел, и рыси на воле не видел. Он вообще со зверюгами не связывался («Хищники не должны нападать друг на друга!»), другое дело — сайгаки, лоси, косули… А все эти шатуны да секачи — презенты, знаки внимания, расположения, признательности, благодарности…

В домике открыто не чинились и не чванились. Отчасти это объяснялось тем, что приглашенные всегда были соизмеримого калибра, отчасти — близостью к естеству, к природе: натуральная пища, звери, огонь в печи. Здесь невольно держались проще, грубее, даже маток был уместен — не осквернял рыцарских уст. Светские же манеры и учтивая речь оставались там, в маскарадном зале…

Когда приходили оттуда, возбужденные, с очнувшимися от подводной варфоломеевской резни инстинктами, ретиво принимались за лесные и огородные дары, но, задав работу ножам и челюстям, воскрешая подробности кровавого аквариумного пиршества, постепенно переключались на земные заботы, кое для кого кое в чем сходные с только что виденным — на кого-то точили зуб, за кем-то незримо гнались, кому-то перекрывали кислород, а кто-то сам точил, гнался и перекрывал…

В охотничьем домике расслаблялся нерядовой гость, всякий чем-нибудь ведал — гаражом ли, стройуправлением, птицефабрикой, торгом, лесхозом, коммунхозом, колхозом или, к примеру, лечебницей, вузом, рестораном, комиссионкой, рынком… Некоторые ведали всеми этими ведателями. Само собой, и вопросы за длинным демократическим столом решались нерядовые. Наиболее же деликатные, преимущественно кадровые, обсуждались попозже, когда напористые тенора и басы уже воспевали пламенный мотор в противовес сентиментальному сердцу и удало хвастались: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». Обсуждались в кругу поуже и за плотно притворенной дверью оружейной…

Покойно и прохладно было в малой горнице — ни печи, ни камина. И подчеркнуто прибрано. Расхристанная горячечная мысль тут несколько подтягивалась, студилась, строжала, обретая целевую остроту. Да и выйдет ли иначе, когда глаз, инстинктивно круглясь, почтительно ощупывает винчестер и монтекристо, берданку и тулки разных поколений, костяной нож эскимоса и копье воина-масая, индейское лассо и китайский лук… Построжав и заострившись, мысль, после обсуждения уже общая, сама теперь предписывает своему коллективному родителю, что предпринять касательно фигурировавших кандидатур: кого пересадить на местечко потеплее, а кого поприжать и на старом, кого подсадить повыше, а кого стащить за штаны пониже, кому позволить только надувать паруса, а кому дать ухватиться и за руль, кого оживить озоном, а кому временно пережать шланг, кого выдвинуть в круги за пределы округи, а кого задвинуть в пределы бесперспективного круга, кого пригласить на ужин, а кем и поужинать… В обороте была тьма глаголов: заласкать, инсультировать, вживить, выкормить, прижечь, дать понять, убрать, заставить взять, пощекотать, сгорбить, позолотить… Извилинные старания эти, лихие в словесах, но хлопотные, порой рискованные в осуществлении, прилагались исключительно ради блага гуртующихся в малой горнице — чтобы не усекались их желания, чтобы сладко елось и пилось, пуховито спалось…

Кстати, спать-то еще рановато, едва за полночь перевалило, а вот часа два во рту куска не было — оголодали.

Потраченные силенки восстанавливали весело, энергично, как после тяжелой, но хорошо сделанной работы. Не мешкая запаливали «кладбищенку» и под «кхы-х», да «ух», да под взаимную подначку безбоязненно входили с ней в клинч. К первым петухам «голубой мокрушник» («Еще одна кличка «кладбищенки», допускается к употреблению в конкурсном порядке») отключал две трети рыцарей; к третьим на лавке не усиживал никто, разве что опираясь бледным челом об уцелевший янтарный кочан… В основном же располагались в непосредственной близости к месту схватки — подле стола, на длинношерстных шкурах северных оленей…

https://www.litmir.me/br/?b=571637&p=2

"Заметки по поводу чумы" (фрагменты)

в отличие от вас, чума располагает уймой времени и может спокойно морочить вам голову, причем все его представления прямо противоположны вашим, но об этом он никогда не узнает, поскольку непрерывно говорит, и даже когда вы улучите момент, чтобы выразить несогласие, чума вас не услышит, он и вправду никогда не слышит ваш голос, для него это всего лишь ничего не значащая, неуместная пауза, после которой он возобновляет свой монолог, а пока чума продолжает, вы не перестаете удивляться тому, какому вообще удалось сунуть в вашу душу свое грязное рыло, чума также прекрасно осведомлен о том, в какое время вы обычно спите, и раз за разом звонит вам именно в эти часы, первым делом задавая вопрос: «я тебя не разбудил?» — или же он подкрадывается к вашему дому и, видя, что все шторы задернуты, тем не менее стучит и звонит — исступленно, в исступлении оргазма, если вы не открываете, он орет: «я знаю, что ты дома! я же вижу твою машину!».

чума всегда напичкан пресным стандартным вздором, который он принимает за собственные мудрые сентенции.

чума везде и всегда готов поразить вас своим ядовитым, вонючим смертоносным лучом, помню один замечательный период, когда мне везло на скачках, я был в Дель-Маре и ездил на новой машине, каждый вечер после скачек я выбирал себе новый мотель и, приняв душ и переодевшись, садился в машину и ехал вдоль побережья в поисках места, где можно хорошо поесть, под местом, где можно хорошо поесть, я подразумеваю место, где не слишком много народу и подают хорошую еду. эти вещи кажутся несовместимыми, то есть там, где хорошая еда, должен быть и народ, но, как и всякая мнимая истина, эта истина совсем не обязательно соответствует действительности, бывает, толпа собирается там, где подают явные отбросы, вот я и странствовал каждый вечер, разыскивая место, где подают хорошую еду, но не переполненное сводящим с ума народом, это отнимало некоторое время, в один из вечеров, прежде чем обнаружить цель, я катался часа полтора, поставив машину, я вошел туда, я заказал вырезку по-нью-йоркски с жареным картофелем и прочее, а пока не принесли еду, сидел и пил кофе, ресторанчик был совершенно пуст; вечер был чудесный, и тут, одновременно с появлением моей нью-йоркской вырезки, открылась дверь и вошел чума, правильно, вы угадали, в заведении было тридцать два табурета, но он НЕ МОГ не занять табурет рядом с моим и не затеять с официанткой беседу о своем жареном пирожке, он был настоящей плоской рыбиной, его разговор ножом врезался мне в самое брюхо, гнусная тупая скотина — воздух пропитывался смрадом его души, все и вся разрушавшим, и еще он успешно лез локтем мне прямо в тарелку, чума наделен незаурядной способностью успешно лезть в тарелку локтем, я наспех проглотил нью-йоркскую вырезку, а потом уехал оттуда и так напился, что на другой день пропустил первые три скачки.

чума находится всюду, где бы вы ни работали, всюду, куда бы ни нанимались, я для чумы — лакомый кусочек, некогда я устроился на работу, где был человек, который ни с кем не разговаривал пятнадцать лет. на второй день он проболтал со мной тридцать пять минут, он был абсолютно ненормальный, одна фраза касалась одного предмета, другая — другого, никак с ним не связанного, что, в общем-то, не страшно, только вся эта чушь состояла из разнообразной нуднейшей и злобной вони, там его держали потому, что он был хорошим работником, «по труду и расплата», на каждом месте службы есть по крайней мере один безумец, чума, и все они неизменно находят меня, «тебя любят все психи в заведении» — вот фраза, которую мне приходится выслушивать на одном рабочем месте за другим, она не воодушевляет.

но быть может, станет легче, если все мы осознаем, что каждый из нас хоть изредка да бывал по отношению к кому-нибудь чумой, только мы об этом не знали, черт подери, это страшная мысль, но, скорей всего, верная, и, возможно, она поможет нам выстоять под напором чумы, идеального человека не существует, все мы страдаем всевозможными видами безумия и непотребства, о которых сами не имеем понятия, зато о них имеют понятие все остальные, так разве удержишь нас в рамках?

и все-таки человеком, который принимает меры против чумы, нельзя не восхищаться, под воздействием крутых мер чума съеживается и вскоре уже знает свое место, один мой знакомый, в некотором роде поэт-интеллектуал, веселый, жизнерадостный человек, повесил у себя на входной двери большое объявление, дословно я его не помню, но гласит оно примерно следующее (и отпечатано красивым шрифтом): «тем, кого это касается: если вы хотите меня видеть, прошу договариваться о встрече по телефону, на необговоренный стук в дверь я не отвечаю, мне необходимо время, чтобы работать, загубить свою работу я не позволю, прошу понять: то, что поддерживает во мне жизнь, улучшит мое отношение к вам, когда мы наконец встретимся при благоприятных обстоятельствах». от этого объявления я пришел в восторг, я не увидел в нем ни снобизма, ни преувеличенной самооценки, он был нормальным здравомыслящим человеком, и ему хватало чувства юмора и мужества, чтобы сформулировать свои естественные права...

я однажды предпринял кое-что против чумы, в то время я работал ночами по двенадцать часов, прости меня господи и прости господа господи, и тем не менее один чумовой чума не мог удержаться, чтобы не звонить мне каждое утро около девяти часов, домой я добирался в семь тридцать и после парочки пива обычно ухитрялся уснуть, время он выбирал крайне удачно, и нес одну и ту же идиотскую монотонную околесицу, одно лишь сознание того, что он меня разбудил и слышит мой голос, вызывало у него эйфорию, он покашливал и мяукал, запинался и бормотал.
— слушай, — сказал я наконец, — какого черта ты постоянно будишь меня в девять утра? ты же знаешь, что я всю ночь работаю, двенадцать часов каждую ночь! так какого же черта ты все-таки будишь меня в девять утра?
— я думал, — сказал он, — что ты можешь уйти на ипподром, я хотел перехватить тебя до ухода на ипподром.
— слушай, — сказал я, — первый заезд в час сорок пять, и как, по-твоему, черт подери, я могу играть на скачках, если я работаю ночами по двенадцать часов? как, по-твоему, черт подери, мне удастся все это совмещать? я должен спать, ср..ть, мыться, есть, еб..ся, покупать новые шнурки и все такое прочее, неужели ты лишен всякого чувства реальности? неужели ты не понимаешь, что с работы я прихожу совершенно измочаленный? неужели ты не понимаешь, что у меня совершенно не остается сил? я не могу добраться до ипподрома, я даже жопу почесать не в силах, какого черта ты постоянно, каждое утро, звонишь в девять часов?
как говорится, он осип от волнения…
— я хочу перехватить тебя до ухода на ипподром.
все было тщетно, я повесил трубку, потом я взял большую картонную коробку, потом я взял телефон и вдавил его в дно большой картонной коробки, потом я плотно набил треклятую коробку тряпьем, я проделывал это каждое утро, когда приходил, а когда просыпался — все вынимал, чума умер, в один прекрасный день он меня навестил.
— что случилось, почему ты больше не подходишь к телефону? — спросил он.
— когда я прихожу домой, я запихиваю телефон в коробку с тряпьем.
— но разве ты не понимаешь, что, когда ты запихиваешь телефон в коробку с тряпьем, ты символически запихиваешь в коробку с тряпьем и меня!
я взглянул на него и очень медленно и тихо сказал:
— именно так.
с тех пор у нас с ним все пошло по-другому, мне звонил один мой приятель, человек постарше меня, весьма энергичный, но не художник (слава богу), и он сказал:
— Макклинток звонит мне три раза в день, а тебе он еще звонит?
— уже нет.


над макклинтоками смеется весь город, но макклинтокам никогда не понять, что они макклинтоки. каждый макклинток имеет при себе маленькую черную книжечку, заполненную телефонными номерами, и если у вас есть телефон — берегитесь, чума будет насиловать ваш телефон, для начала заверив вас в том, что не звонит в другой город (это не так), а потом он начнет (она начнет) вливать в ухо оторопевшего слушателя свою нескончаемую ядовитую трепотню — эти чума-макклинтоки способны говорить часами, и хотя вы пытаетесь не слушать, не слушать почти невозможно, и вы испытываете к бедолаге на другом конце мучителя-провода нечто вроде комического сострадания.

быть может, когда-нибудь мир будет построен, перестроен, так, что благодаря хорошей жизни и отсутствию трудностей чума перестанет быть чумой...

кстати, боже мой, я кое-что вспомнил!!!!! Я НИКОГДА НЕ СЛЫШАЛ, ЧТОБЫ ХОТЬ ОДИН МАККЛИНТОК СМЕЯЛСЯ!!!
подумайте об этом.
подумайте о любом чуме, которого когда-либо знали, и спросите себя, рассмеялся ли он хоть разок, слышали вы когда-нибудь, как он смеется?

привет, я вас, случаем, не разбудил?
гм-гм, кажется, нет :)